– Гм, кх, капитан у аппарата. «Воровский» говорит.
– Михаил Гансович, доброй ночи, откуда идете?
– Гм, кх, м-м-м-м… доброй ночи. Свет… Митич, от Америки идем, от самого Нью-Йорка.
– А как вас сюда занесло, Михаил Гансович? Чего южнее Англии идете?
– Гм, кх, Фед… Митич, погоды, говорю, штормовые, три шпангоута треснули… Треснули, говорю, три шпангоута… Тут еще просьба. Директор ресторана просит семь палочек дрожжей, кроме, гм, кх, соли… Как у вас с дрожжами?
– Да я, Михаил Гансович, дрожжами как-то не занимаюсь сам. Сейчас выясним… У вас радиооператор Тютюлькин есть?
– Есть у нас Тютюлькин? – спокойно спросил Михаил Гансович окружающую темноту и попутно приказал: – Слоу хид!
– Есть Тютюлькин, – доложил я. – Первый рейс идет, из демобилизованных.
– Гм, кх, Вов… Митич, есть Тютюлькин.
– А у меня невеста его плавает буфетчицей. Вот она тут стоит, просит, чтобы Тютюлькина на вельбот взяли, когда к нам пойдете, целоваться хочет.
– Это можно, гм, кх, можно. Пойдет Тютюлькин, поцелует.
– Будут дрожжи, Михаил Гансович. Есть дрожжи. Как поняли?
– Понятно, понятно. Спасибо. Ну, я в дрейф ложусь, вельбот будем спускать.
Несколько секунд из микрофона слышался далекий английский разговор, потом эфир щелкнул и сочный бас спросил:
– Это кто тут по-русски заливается?
– А вы кто такой? – спросил «Северодвинск».
– «Тижма», идем с Конакри на Ленинград.
– Банановое, что ли? – поинтересовался «Северодвинск».
– А вы кто?
– Я «Северодвинск», даю соль и перец теплоходу «Вацлав Воровский».
Сочный бас засмеялся и поправил, потому что, очевидно, уже давно подслушивал:
– Соль и дрожжи, а про перец не было. Ну, счастливо вам!
И проплыл где-то там в темноте, в обозе других судов по морскому проспекту Па-де-Кале.
К рассвету дело было сделано, вельбот вернулся в привычные объятия шлюпбалок; Тютюлькин, нацеловавшись, спал; повара сыпали в котлы соль; пекариха-радистка радовалась свежим дрожжам, и все мы скользили по зеленой воде мимо Дувра, мимо мыса Дайджес. А потом, когда поисковые нефтяные вышки, похожие на марсианские сооружения, остались за кормой и берега Англии исчезли в легкой дымке, мы легли на чистый норд, увозя с собой голубя, голубку и маленького воробья.
Голуби держались вместе. Они перелетали с носа на корму и садились где-нибудь под ветром, тесно прижавшись плечом к плечу. Голуби были розовато-голубые, очень чистые и изящные. Они не подпускали близко, взлетали, делали полукруг и опять садились. Они поехали с нами путешествовать из Франции в Норвегию бесплатно, как туристы «автостопом». Было приятно видеть этих молодых, путешествующих бесплатно влюбленных. У молодых влюбленных часто нет денег на билет.
А француз-воробей был мал да удал. Он чихать хотел на семейную жизнь и ехал в одиночку. Шатался по теплоходу, совал нос даже в окно рулевой рубки, доклевывал остатки пшена, которое мы сыпали голубям, и чувствовал себя отлично. Очевидно, это был уже старый морской бродяга.
Они переплыли с нами Северное море и высадились в Норвегии, чтобы посмотреть фиорды и горные водопады и потом вернуться во Францию на другом попутном судне.
Я долго не мог понять, почему на ненастном небе, в дожде и тумане, появились звезды. И почему очертания созвездий так незнакомы мне. И почему созвездия устали, не могут хранить своих законных мест во Вселенной.
Мы мчались в ночи от берегов Исландии к Норвегии.
Освещенный мощными огнями теплоход.
А в холодной рубке, как всегда, было темно. Светились только указатель положения руля, тахометры и красные лампочки пожарной сигнализации. И чуть заметным, зыбким, кладбищенским светом светились перед окнами рубки мириады частиц воды – туман и дождь. И в этом туманном море возникли усталые созвездия. Они трепетали и ярко иногда взблескивали. И неслись вместе с нами.
Я вышел из рубки на крыло мостика. Ветер, дождь и ночь сразу стали громкими. Глаза слезились. Я подставил ветру затылок и поднял к глазам бинокль. В стеклах заколыхались белые надстройки, спасательные вельботы, темные от дождя чехлы и птицы – распушенные ветром мокрые комочки. Они метались между антеннами и пытались прятаться от ветра за трубой, за вельботами, на палубе.
Это действительно были усталые созвездия. И подвахтенный матрос уже бежал ко мне с птицами в обеих руках.
– Скворцы, – сказал он. – Мы пробовали их кормить, но они не едят.
Так ко мне на вахту, октябрьскую, осеннюю, ненастную, прилетели скворцы. Конечно, вспомнился Саврасов, весна, еще лежит снег, а деревья проснулись. И все вообще вспомнилось, что бывает вокруг нас и внутри наших душ, когда приходит русская весна и прилетают грачи и скворцы. Этого не опишешь. Это возвращает в детство. И это связано не только с радостью от пробуждения природы, но и с глубоким ощущением родины, России.
И пускай ругают наших русских художников за старомодность и литературность сюжетов. За именами – Саврасов, Левитан, Серов, Коровин, Кустодиев – скрывается не только вечная в искусстве радость жизни. Скрывается именно русская радость, со всей ее нежностью, скромностью и глубиной. И как проста русская песня, так проста живопись.
И в наш сложный век, когда искусство мира мучительно ищет общие истины, когда запутанность жизни вызывает необходимость сложнейших анализов психики отдельного человека и сложнейших анализов жизни общества, – в наш век тем более не следует забывать художникам об одной простой функции искусства – будить и освещать в соплеменнике чувство родины.
Пускай наших пейзажистов не знает заграница. Чтобы не проходить мимо Серова, надо быть русским.